Инна Лиснянская. Письма дочери (1970 – 1989)

Инна Лиснянская (19282014) поэт, прозаик. Родилась в Баку. Автор тридцати поэтических сборников и трех книг прозы, переведённых на многие языки. Публиковалась в журналах «Знамя», «Дружба народов», «Новый мир», «Арион» и др. Лауреат Государственной премии (1998), премии Александра Солженицына (1999), премии «Поэт» (2009).

Елена Макарова (р. 1951) прозаик, скульптор, родилась в Баку. Автор сорока книг, в том числе: «Как вылепить отфыркивание» (2007), четырёхтомного исследования жизни заключенных концлагеря Терезин «Крепость над бездной»; романов «Смех на руинах» (2008), «Фридл» (2012), прозы и беллетристики «Вечный сдвиг» (2015) и «Имя разлуки. Переписка Инны Лиснянской и Елены Макаровой» (2017). Лауреат Русской премии (2017).


 

Инна Лиснянская. Письма дочери (1970 – 1989)

 

***

Елена Макарова

В двадцать три года я сочинила нечто еврейско-метерлинковское под названием «Танцуйте с нами». Чтобы понять контекст маминых писем той поры, воспользуюсь цитатой. В качестве экспозиции.

«Нет, не одна я иду по межозёрной дороге. Не одна я вижу диких уток, притаившихся в камышах, не одна я срываю подснежники на пригорке у обгоревшего дома. Со мной любимый брат, которого я никогда не видела. Он умер двух дней от роду. Со мной дедушка, покинувший этот мир неделю назад. Он идет, набычив шею, и его огромный нос, в каждую ноздрю которого приходилось вливать по полной пипетке галазолина для профилактики, торчит из ворота телогрейки. Той самой телогрейки, в которой он стоял у чесального станка и с которой стряхивал вату перед тем, как повесить замок на дверь шерстобитки. В этой телогрейке он после работы выпивал на базаре два стакана чачи, а придя домой, доставал с полки буфета капли для носа и, запрокинув голову, требовал к себе младшего сына. Тот капал в нос лучше других братьев, лучше Пети, повешенного в войну в Чигирине немцами, и лучше среднего брата, имеющего среднее медицинское образование. Младший сын – самый щедрый, он всегда был самым щедрым, хотя бы потому, что он мой отец. Вот он стоит рядом с дедом, и они в голос восторгаются тем, что тепло, а главное – безветренно. Время от времени дед засовывает в ноздрю подснежник и удивляется тому, что не чувствует запаха.

– У нас в Баку все цветы пахнут, – говорит он, и его голова уплывает в ворот телогрейки.

И мама здесь. Она не собирает цветы. Она близорука, и всякое «собирание» действует ей на нервы. Она смотрится в каждого из нас, как в зеркало; она становится рассеянной, стоит ей посмотреть на папину жену; печальной, когда она смотрит на папу; она становится счастливой, когда ее глаза встречаются с моими. Тут и тот человек, к которому мама от нас ушла. Он чинно ступает по асфальтированной дороге и смотрит на воду, предпочитая ее спокойную гладь беспокойному маминому взору».

Психолог сказал бы, что автор сублимирует страх распада семьи: собирает вместе живых и не умерших мёртвых, предоставляет им возможность говорить о том, о чем они, живые, молчали в отчуждении.

Действительно, когда в нашем доме в 1967 году впервые появился «тот человек, к которому мама от нас ушла», – произошёл тот самый распад. Маму отбросило к Липкину, папу – ко мне.

Передислокация проходила болезненно. Липкин был женат, мама ушла из дому и сняла квартиру на Беговой. Мы с папой, поэтом Григорием Кориным, остались в Химках, он тосковал, писал стихи и пил. Потом ему встретилась женщина, которая убедила его в том, что он талантливей Лиснянской и Липкина вместе взятых, и он на ней женился. Все упиралось в поэзию, и я стала связной при трёх поэтах. Это не было круглосуточной службой, кое-какое время я выкраивала на учёбу, работу библиотекаршей и лаборанткой, и, конечно же, на любимого дедушку, который приехал ко мне из Баку доживать свой век. С собой он привез чемодан рыбных консервов и два литра самодельного вина. Про участь консервов не помню, а вот вино дедушка велел выпить за его здоровье на моей свадьбе. За его здоровье – не вышло, дедушка умер 2-го апреля 1974 года, а летом я уехала на газетно-журнальную практику в Латвию, от всего подальше, и встретилась там с Серёжей. В октябре того же года мы распили на свадьбе дедушкино вино. Танцуйте с нами!

Елена Макарова, 1.2.2018.

 

*

Малеевка, ноябрь, 1971

 

Леночка, милая!

Инна Лиснянская в Малеевке, 1974

Получила от тебя утром письмо, а отвечаю только ночью. Очень много и долго думала над твоим письмом, надо всем, что происходит, если не произошло. Ты пишешь, что у нас (шутливо) что-то вроде романа. И я хотела бы забыть время с 12–15 мая, как дурной непродуманный и непрочувствованный автором роман.

В данном случае автор – судьба. Моя судьба. Ты тут ни при чём. Если так происходит, что ко мне равнодушными становятся дорогие люди, то значит, всё зло во мне. Если чья-то дочь может тютюшкать Замоту, трепетать от любого насморка отца, бегать по врачам со сводной сестрой[1] и т. д. и т. п., а свою мать, которая, наконец, после 3-х лет нашла врача и ей не с кем поехать к нему, – оставить без внимания, – то, значит, так и надо, значит – заслужила. Ведь не черства дочь даже совсем к чужим людям. Я вижу, что ты всем сердцем раскаиваешься, понимаешь все, даже внушаешь себе, что ты меня любишь. Но вряд ли это сможет обернуться реальностью. Я не хочу тебе надрывать душу, прости меня, но я не могла не сказать того, что, по-моему, есть. Да я и сама одеревенела. Ты пишешь, чтобы я не смотрела на отца как на соперника. Я и не смотрю так, доченька. Но я просто не могу уже слушать ханжеские речи о христианстве. Я себя никак не могу причислить к святым, но я бы сказала: «Опомнись, Лена, поезжай, поживи с отцом два денька!»[2] Вот и всё. Как бы я к нему ни относилась, я бы настояла на этом. Это – минимум душевный. Он невольно в том разговоре сравнивал меня с моей матерью[3]. Но моя мать никогда не любила и не думала обо мне с моих 8-ми лет[4]. Я тебя любила всегда, и мой уход из дому в твои 19 лет, теперь я понимаю, хоть горько это понимать, был необходим. И не только мне.

Я бы не вылезла из болезни ни на минуту, головы бы не высунула из неё. И вам было бы очень плохо. А я не хочу, вернее, всегда пыталась, как ты сама заметила в письме, не обременять собою именно тебя. Ты пишешь об этом так: «Ты никогда не показываешь, что нуждаешься в моём внимании». Да, я как могу, пытаюсь справиться сама. Хотя я и надоедала своими душевными муками, обидами – что там говорить – это было так эгоистично, неразумно и бестактно. Но таким потрясеньем я была потрясена! Сейчас все образовалось, когда я поняла неизбежность своего характера – своей судьбы. Я найду в себе опору, буду, если даст бог, писать, работать. Этим он меня всё же время от времени награждает. И надо быть благодарной. Леночка, а твоя фотокарточка у меня на столе перед кроватью. На ней, по-моему, весна прошлогодняя, а, может, осень. Сейчас здесь очень холодно, мокрый снег. Боюсь, что и у тебя холодно. Есть ли тёплая одёвка, обувка? Ради бога, не огорчайся моим письмом! Всё пройдёт. Пиши тщательней, если ты сейчас не воспитаешь в себе эту тщательность, потом будет трудно, поверь мне. Ты из тех, которые тяжело возвращаются к написанному, слишком сильно новые ощущения оттесняют пережитое. Такие люди должны выработать в себе законченность и безупречность выговариваемого. Лучше меньше – но лучше. И одно хорошее потянет за собой другое хорошее. Это я – вообще. Из этого не следует думать, что то, что ты читала – плохо написано. Нет! Но у тебя очень большой талант, и на небрежность мысли, чувства или слова ты права не имеешь. Я очень, очень много от тебя жду, да и требую как от писателя. Честное слово! И хорошо, что ты хочешь вложить в человека прекрасное, но бойся соцреализма, даже если он наизнанку.

Целую тебя крепко-прекрепко. Твоя, и тоже единственная, мама.

 

*

Армения, 5 мая 1972

 

Здравствуй, моя лапушка, моя девочка, лучше которой нельзя придумать!

Очень скучаю по тебе, сегодня видела во сне тебя – лет 8-9, в легоньком платьице, – ты плакала из-за какой-то игрушки, а я тебе обещала купить хорошее банное полотенце. Так боюсь, что нам откажут в путёвке! Но все же, скорее всего, путевку нам дадут, и мы будем вместе. Доченька, позавчера уже начался Дилижан. Место изумительно красиво. Горы в лесах, воздух чистый, чистый, тихо, только птицы поют. Просто рай. Но мама твоя недаром любит Среднерусскую полосу, ровную местность. Оказалось, что ходить по горам  мне невозможно, сердце сдаёт – пульс 140. Поэтому не особенно разгуляешься.  До столовой  –  и обратно. Но это обстоятельство меня ничуть не удручает, честное слово. Два дня с воздуха – окна открыты настежь – сплю, отдыхаю от московской Фазу[5]. Я перед отъездом перевела её порядочно. Передала ли Оля[6] для неё стихи?  Ленуська! Должна прийти анкета из дачного кооператива[7]. Если пришла, то перепиши и пришли мне, а дома оставь, с чего переписывала. Боюсь, что в срок не успею её заполнить.  А скорее всего придёт числа 12-го, тогда я успею.

Прилечу в Москву 23-го часов в 10 вечера. Жди меня на Беговой[8], если сможешь. Скучаю по тебе, как никогда. Деточка моя милая, здесь ничего нет  кроме почтового ящика, до Дилижана 7 км пешком. Поэтому, если не найду машины, может случиться так, что не смогу поздравить папу телеграммой. На всякий случай поздравь его от моего имени, пусть будет здоров, пусть пишется ему, переводится, пусть все у него будет хорошо. Сегодня по талончику попытаюсь дозвониться до тебя (талончики в конторе продают). Так что насчёт единственного почтового ящика я преувеличила. Есть ещё толстая с большими усами армянка, у которой газеты, талончики и ключ от библиотеки.  Хоть одно письмецо черкни мне, Малеха! Как у тебя движутся дела, что нового, как занятия, готовишься  ли ты к экзаменам[9]? Поскольку будешь переводиться на очное, не ударь лицом в грязь. Совершенно не знаю, как там мои сестры будут прописываться[10]. Очень меня волнует эта авантюра.  Как дед[11]? Целую тебя, обнимаю, и ещё раз целую 10000000000000000000 раз, твоя мама.

 

*

Армения, 9 мая 1972

 

Здравствуй, моя красавица!

Что-то, Леночка, ты мне не написала, я огорчаюсь и беспокоюсь. Сегодня день рождения папы[12], и я всей душой желаю ему самого, самого хорошего в жизни. Так и не удалось мне дать телеграмму поздравительную, не на чем поехать в Дилижан, а пойти невозможно. Если бы только 7 км, но семь километров безостановочного дождя. Вот уже неделю я здесь, а солнце было только однажды минут сорок. Остальное время дождь, дождь, дождь… Читаю книги, есть библиотека. Вот и всё. Вчера одна ереванская армянка гадала мне на кофейной гуще. Всё очень грустно, особенно мне не понравилось, вернее удручает, что я в скором времени получу какую-то весть, которая меня потрясёт. Всю ночь продумала об этом, а от тебя, как назло – ни слова. От Оли[13] я получила письмо. Отвечу ей. Леночка, доченька, так хотела дозвониться, но дают Москву, если дают, от 3-х до 6-ти утра. Всё-таки завтра еще раз попытаюсь. Уже не спрашиваю, как твои дела, что нового, поскольку на это письмо ответа, естественно, не будет. Думаю об Ире, и Феликсе, и Альке[14]. Когда ты получишь от меня это посланье, они уже будут очень далеко. Дай бог им счастья. Представляю, какими будут проводы, и сердце сжимается. Сама не знаю почему, я очень горячо переживаю их уезд.

Солнышко моё, вручу это письмо одному отдыхавшему здесь семейству, и они сегодня уже в Ереване опустят конверт. Еще так ни разу не было, кроме твоей поездки в Польшу[15], когда так долго не слышала твоего голоса. Очень соскучилась. Но это не мешает мне толстеть. Всё еле сходится. Здесь, как я уже писала, не походишь, а аппетит ужасный, ем и ем, больше делать нечего. Вчера ела шашлык из свинины и говядины. Насыщенная жизнь. Ха-ха! Целую тебя крепко-крепко, глажу по спинке. Большой привет Годелю[16]. Твоя мама.

 

*

Армения, 10 мая 1972

 

Доченька моя любимая, хорошая.

Инна Лиснянская, 1972

Вот и пришла весть, которая меня потрясла. Оказывается, ты любишь меня[17]. Как я плачу от счастья. Ведь мыслью я уже смирилась с тем, что ты меня не любишь, не любишь… заслуженно, справедливо, но душе это было невыразимо больно. Поэтому во сне ты мне снилась малышкой, той, которая меня любила. И даже здесь так снилась, хоть наяву я всё время видела тебя в штанишках и в курточке перед автобусом на аэровокзале, – и сердце моё сжималось от тоски по тебе и ещё от страха, что ты простудишься, я тебе показывала рукой, чтобы ты уходила, думая, что ты стоишь из приличия, а ты в эту минуту, именно в этот раз, может быть, стояла, прощая меня.

Годы моей и твоей болезни, физически разъединившие нас, мне думалось, тоже не прошли даром. Уже тогда я думала, что ты от меня как-то отошла, больше привязалась душой к отцу, настолько, что мне не осталось места.

А потом этот семейный развал. Я понимала, что ты будешь страдать из-за папы, но ваша близость, мне казалось, будет в тоже время и облегчением. Я и думать не думала, что тебе может не доставать меня.  Когда ты мне по телефону сказала: «Ой, мама, как я по тебе соскучилась!», я услышала, что это правда, но не могла поверить в это.

Ты же понимаешь, моя девочка, доченька моя, что иначе уже ничего не могло быть, ничего нельзя было исправить. И в Дубултах ты хоть и жёстко, но честно сказала мне, что я в тупике, что вас – двое, а я одна. И это правда. И так мне и надо. Я не могу быть не одна, потому что хочу очень многого, отдаю душу и хочу душу.

Поменьше надо думать о том, что тебя обделили, но я не способна на это. У меня есть только одна способность – терпеть, не бессловесно, но все же терпеть и накапливать взрыв, который все разнесёт в щепы, всё обратит в прах. Так уже случилось в моей жизни, и возможно, так ещё случится. И только ты – для меня вне этого, как бы ты меня ни обидела, как бы ни отдалилась от меня, я всегда буду тебя любить и прощать. Всегда. И не только потому, что ты моё дитя, а и потому, что я виновата – я не отдала тебе всей своей души целиком, а это единственное, что я должна была сделать в своей жизни. А всю её, если мы сумеем преодолеть слово «бестактность», когда-нибудь расскажу и объясню, никого не обижая. Действительно, я бывала очень бестактна, но это от раздирающей меня муки, от постыдного желания, чтобы ты меня пожалела. Это не имеет отношения к ботинкам[18] (глупо говорить, но и ту и другую пару я покупала вне всякого лицемерья) это относится ко многому другому, к моим яростным жалобам на моё идиотское положение. Должна же была я понимать, что оно и без того уязвляет. Но думая, что ты меня не любишь, видя это, всё-таки хотела, чтобы ты как-то разделила со мной мое негодование на судьбу. Да, Леночка, ты очень добра, не знаю, была бы я такой доброй на твоем месте при твоей любви к отцу, который так тебя любит, я пишу сумбурно. Но твоё письмо, действительно перевернуло мне всю душу так, что я не могу извлечь ничего ясного, вразумительного, кроме того, что люблю тебя и благодарить тебя за то, что ты меня простила. Целую тебя твоя мама.

 

*

Москва, июнь, 1974

 

Солнышко моё, доченька!

Только сейчас получила от тебя письмо. Очень волновалась, звонила Ире, застала её папу, он меня успокоил, сказал, что от тебя есть вести. Ты долго мне не писала. Доченька моя, ты права, я, конечно, не одеревенела. Просто твой приезд в Москву ранил меня почти до безразличия. Но лучше б я одеревенела. Я беспрерывно мучаюсь всем. Дело – в характере. Действительно многие люди одиноки, но я так остро переживаю это, что сказать трудно.

Ты пишешь о С. И. Но я с каждым днём вижу с его стороны всё большую жестокость, грубость, бесчувственность, чудовищность. Не тебе бы мне жаловаться, я знаю, тебя это только ожесточает. Но где мне взять силы всё это порвать? Я бы себя уважала. Но подлый страх охватывает меня, когда я сажусь за работу – и ничего не выходит. И что-то тяну, тяну, хотя ясен конец. И чем дальше я буду тянуть и терпеть – тем ужаснее со мной обойдутся. Если я всё-таки найду в себе эти силы, то буду до квартиры[19] жить с тобой, если не возражаешь, в Химках. Папа мне предлагал ещё тогда, в моё посещение. А дом – ещё  около двух лет надо ждать. Я буду готовить что-нибудь, работать, ждать тебя из института. Но, боюсь, что тебе со мной будет неуютно, ты ведь отвыкла от меня. Леночка, доченька моя, родная моя, напиши мне правду! Я говорю – и носу бы не высунула из болезни – но я этим себя успокоить хочу. Мне и думать страшно о последних годах моей жизни. Правда, одно утешение – что-то написала.

Ты мне совсем не пишешь, как у тебя проходят дни, кроме работы. Есть ли друзья. У тебя, моя веснушечка, помимо домашнего события, столько было горечи! Но и я тебя не поддержала, как надо, ослеплённая своей болью. И если терзалась за тебя, – то втихомолку. А терзалась, поверь мне!  Я это так же честно говорю, как кляну себя. И хоть твоё письмо строгое, я так счастлива, что получила его. На 22 июня назначен отъезд на Байкал. За это время я видела С. И. только два раза – выездная жена. Чистая достоевщина – ей-богу ненавижу его, и подлые мысли о собственной беспомощности не дают мне сделать достойного шага. Боже мой, как я мечтаю, чтобы у тебя шло писание, что засветилось в жизни!

Я всегда вспоминаю Комарово. Я была счастлива не только тем, что меня превозносили, но и тем, что ты была рядом, и как-то в меня уверовала тогда, и тебе не было скучно или тягостно. Леночка моя, я очень-очень была тяжко обижена недавно нашей встречей, и потому моё письмо тебя огорчило. А может быть, ты меня действительно любишь, и всё тогда будет хорошо. Не может же быть так, что мать и дочь – чужие. Ведь моя мать – аномалия, ведь я – не она. Я думаю о тебе постоянно. Мне всё даётся большими унижениями. А надо ли это? Ведь когда-то я умела смеяться, радоваться. Мне кажется, ещё немножко времени, немного твоей ласки, и всё сдвинется, улыбнётся, ведь я уже не молода. На что мне, действительно, чужой человек? И это самоуговаривание – помощь в писании. Никто никому тут не помощник – в одном помогает, в другом губит. Всё тружусь над Мистралью[20], трудно, туго, с крайним напряжением и усталостью болезненной. Но уже 280 стр. перевела – одобрил составитель. Осталось ещё 180 или 170. Казалось бы – чепуха. Но для меня это одну гору на том берегу поднять и перенести на этот берег. Приложу все силы, чтобы справиться. Леночка, передай Беньяш[21] мой привет. Доченька, милая моя, напиши мне поскорей. Это письмо ты долго писала. Целую тебя в попку и в веснушки 100000000000 раз. Маленькая моя, каждый день вижу тебя во сне, ей-богу. Ещё целую и обнимаю, твоя мама-дурочка.

 

*

Переделкино, июнь, 1974

 

Моя лапушка!

Получила подарок! Спасибо – замечательная пепельница, хотя для такой курильщицы нужна не изящная штучка, а, по крайней мере, хорошая бочка. Евгения Семёновна[22] говорила, что ты читала повесть, что – очень нравится, и что ты вообще чудная девочка и как ты танцевала в кафе. Нет-нет – встречаю тех, кто тебя видел. Е.С. мне все рассказывает, а я глупо перебиваю: «А она здорова»? Как будто можно танцевать, болея. Тьфу-тьфу, не сглазить. Позавчера говорила с папой по телефону, и он меня очень обрадовал: 35000 тираж! Слава богу, как замечательно! Ещё говорили о моём дальнейшем житье. И всё прояснилось – беда не в порыве, а в Химках, где мне было плохо и где кончилась целая моя жизнь. Действительно, жить мне в Химках просто нельзя. Опять будут слёзы и слёзы. А сейчас я смеюсь и смеюсь. Чувствую себя хорошо, беспечально, только по тебе тоскую. И мечтаю – а вдруг сорвётся поездка, и тогда, я папе уже сказала, махну к Ленке до его приезда. Я, если не в Химках, не помешала бы. Работы – с головой, силы пока исполинские. Наверное, с поэмой ушло все мое нездоровье[23]. Хочется писать, но впереди мало, а жаль, Мистрали, и слишком много Фазу. А ведь так и случится: выздоровлю, и тогда никто меня не сможет унизить. Сама – барыня! Сейчас барыня пойдет вкушать литфондовские харчи. Я тебе бы и раньше написала, но всё ждала от тебя весточки. Получила ли моё письмо и деньги? Папа тебе тоже послал – 50 рублей. Купи себе что-нибудь. Девочка моя, не дождусь твоего очерка. А послезавтра – выступаю из Переделкина к М.С.[24], а 22 вечером – на Байкал, а что-то всё надеюсь, сорвется. Вот бы ты догадалась мне позвонить 21-22, а? Как было бы замечательно. Ленка, береги себя. Главное – здоровье и работа. Всё остальное приходит и уходит. И весело и то и другое, хоть и печально. Не думай, что бодрюсь. Нет, у меня появилась надежда. Долго её не было, долго. И сейчас, если бы ты меня видела, была бы очень довольна. И тружусь, и смеюсь, и не ною, ей-богу. Как в молодости, хоть как и тогда – далеко не красотка. Приезжала ко мне подстрочникистка и специалистка по Мистрали[25] – очень довольна моей работой. Я тоже счастлива, оказывается, переводить настоящее – труд тяжёлый, но душевно благодарный, есть радость, как от своего. Как жаль, что ты не видишь, какая у тебя сейчас мать неунылая. Всё ерунда: и бездомье, и одиночество, если чувствуешь себя способной на что-то, всё ерунда. Из Улан-Удэ сразу напишу тебе и буду ждать твоих писем. Сделай милость – пиши почаще, чтобы я не была все время с глазу на глаз только с С.И. – надоело. А поздравительную телеграмму адресуй: Улан-Удэ[26], Союз писателей, Лиснянской Инне Львовне, которая тебя очень любит […].

 

*

Горячинск, 28 июня 1974

 

Дорогая доченька моя!

Сегодня узнала, что в Улан-Удэ – два твоих письма, узнала по телефону. Нахалы! Я просила их пересылать мне, а они и не подумали. Но там-же остатки Мистрали – письмо от Брагинской – подстрочники. Но я сама виновата. Я обиделась, что ты мне 24-го не послала телеграмму и не ждала тебя, ждала от тебя письма. Думала: как только помру, тут же протелеграфирую адрес Горячинска, где нахожусь с 26 и уеду 24 июля в Улан-Удэ и

1-го буду в Переделкине. Но я, хоть и обижалась, звонила три раза папе, узнавать, как моя Ленка поживает. Он сказал, что у тебя все в порядке, и ты написала ещё один очерк и напечатала[27]. Ай да молодец. У тебя теперь полный отчет за командировку. Лапушка моя, очень была взволнована я борьбой за 2-ой этаж в Химках. Вот бы получилось! Вчера я пыталась позвонить папе, но не вышло. Завтра, вернее, послезавтра, в субботу, буду звонить – в субботу легче со связью. Папа мне сказал, что работа у тебя идет вовсю, очень рада. По газетам вижу, что дождик тебя мочит, да и холодновато. А здесь погода нежаркая и не холодная, а страшная: полчаса – тепло, полчаса – холодно. И можно петь песню: «Ах, комары; комары, сколько вас здесь расплодилось»! Делаю общий массаж, так что вернусь с богатырскими мышцами и – пошла жить дальше. Работа моя застопорилась, сопротивление организма. Фазу – особенно сроки, – висят надо мной. 1300 строк – 1300 дамокловых мечей. Но, надеюсь, вернусь в свою «переделку», и пойдет. А потом – так хочется писать самой. Долго переводить ничего не буду. Чувствую себя хорошо. Очень боюсь, что завистливое собрание кооператива «Дружба» не даст второго этажа. Так будет жаль! Когда придёт это моё письмо, ты уже будешь знать решение[28]. Деточка моя, как-то все нескладно. Ты меня, могла бы, скажем, на 2 недели августа позвать к себе. Но заранее, а ты все не знала, останешься или нет, и ничего мне не предлагала. И пришлось взять «Переделкино», с литфондом надо все заранее, завишу. А мне так хотелось пожить с тобой хотя бы две недели, я и папе по телефону говорила об этом. А всё боюсь быть лишней, раз ты не предлагаешь, значит – особенно не хочешь. В Переделкино я хоть от проезжих узнавала новости о тебе, и это чаще, чем письма твои и теперешние звонки к папе. Не задаю вопросов, как ты проводишь свободное от работы время, что у тебя вообще. Но ты подгадай так, чтобы к моему приезду – 1-му августа, я получила бы в Переделкино от тебя письмо. А эти 2 письма прочту только 24 июля. Веснушечка моя маленькая, целую тебя, родная моя 10000000000000000000000 раз, твоя мама обидчивая.

 

*

Переделкино, август, 1974

 

Леночка, солнышко моё, доченька моя! Получила твоё письмо, но на этот раз долго оно шло. Ты совершенно правильно всё пишешь о моем характере. Но желание с тобой жить вместе не порыв, а мечта, которая из-за моего здоровья порой меня пугает. Думаю: поселимся, а меня страх начнет забирать в Химках, буду тебе портить жизнь. Но всё же сейчас моё состояние позволяет мечтать почти реально.

Ах, моя Леночка, и ты начала осваивать станок Гуттенберга с помощью очерка. У меня ведь точно так было. Я жду не дождусь газеты. Даже смешно, как жду её. Солидно – полстраницы. У меня было две колонки неполные, но, правда, петитом.

Два дня были на удивление солнечные. Я успевала и вкалывать, и гулять, и на биллиарде играть. Вот какая прыткая. Ждёт меня жуткая Фазовая поэма, срок – 15 августа. Договор заключён. Поэма! Ха-ха! Я думала, что после Мистрали я это прощёлкаю как орешек. Но не тут-то было! Ещё труднее. Если бы хоть лирическое придыхание, а то – повествование: прадед пашет, прадед пляшет, прадед песенки поёт. Ну, думаю, твоя мамаша все-таки выдюжит. Есть надежда, а моя Мистраль очень понравилась, и Зульфию[29] перевела 200 строк. Ну и мать! Если дальше так пойдёт и не прекратится, то я – силища! Воплощенье здорового духа в здоровом теле, которое чуть-чуть постройнело.

Ленусенька! А ты тоже пиши и не переживай. Бывают заторы. Если сильные – сделай передышку. А то, что ты ежедневно делаешь усилия – тоже верно, особенно для прозы.

Ну, ко мне приезжала Ариша[30], и сейчас уезжает. Хочу с ней послать тебе письмо. Из города дойдет быстрей. Нет дня, чтобы о тебе меня не расспрашивали. Здесь Шера[31], но со мной не общается, только спросил о тебе при встрече. Алешин[32], и, в общем – вплоть до Мамлина[33]. Всех не перечтёшь. Придется переписывать почти весь список живущих с доски у вешалки.

Спрашивают о тебе и как о дочери, и как о писателе. Очень приятно поговорить о своей девочке. Зашла Ариша – говорила с кем-то внизу – и теперь торопит. Передаёт привет тебе. Не надрывайся в поисках подарка! Через два дня вышлю деньги. А, может быть, даже завтра, но тогда со здешней почты. Целую тебя, моя милая, Леночка моя – 100000 – раз солнечных. (рис.)

Твоя веселая (рис.) мама.

 

*

Переделкино, август, 1974

 

Дорогая Леночка моя!

Что же ты молчишь? Я говорила с папой[34] накануне его отъезда, не дочитав твоего письма[35], спешила его застать дома. И поняла, что ты приедешь ко мне в середине августа. Ну, я об этом тебе уже в тот же день всю свою радость выразила в письме. А ты мне ни на это пока не ответила, ни на улан-уденское. Может быть, у тебя переменились планы? Очень тоскую по тебе и уже не дождусь. Папу поздравь теперь не за факт самого выхода книги, а за саму книгу[36]. Я читала ее, брала у Немы Гребнева[37]. Книга очень хорошая, а есть стихи – горло перехватывает от всего на свете. Очень хорошая книга – поэт сам по себе. А если у меня были и есть придирки, то это у меня от стремления к идеалу (особенно в языке), это мое неравнодушное пристрастное отношение. И иногда реакция на авторскую заносчивость. Папа для меня был и есть очень дорогой близкий человек. К сожалению, это односторонне. В общем, я счастлива выходу книги. А он, бессовестный, обещал мне прислать и не прислал.

Доченька моя, неужели ты уже 14-го будешь здесь?! Я бодра, здорова, но никак не могу усесться за работу. Все тянет на свое писание, хоть это никому и не нужно. А Фазу лежит в бездействии, крайний срок 1-5 сентября. Но, думаю, вот-вот примусь. Дописала стихи про «звонаршу»[38] и еще одно, да вот и третье, глупое, частушечное, шутка:

 

Над Москвою-над рекой

Проплывает ночка.

Твой ли муж всегда с другой,

Ну а с ним – и дочка?

 

Надоели реки слез,

Хочется улыбки.

Что за окна меж берез –

Золотые рыбки!

 

Поспеши на зыбкий свет,

Постучи по свету,

У тебя ль знакомых нет

И соседей нету!

 

Нам ли думать о беде,

Думать ли – о славе?

Лягушонок на звезде,

А звезда в канаве…[39]

 

Хорошее прочту, когда встретимся. А, может, два хорошие. Но те – дописание весеннего. А сейчас такое чувство, что что-то новое должно возникнуть. Старое – сумасшедшее – отписалось. А нового нет, кроме глупой уверенности, что надо жить весело, вернее светло. Думаю, что это письмо тебя еще застанет. Солнышко мое, доченька, как долго мы не виделись! И я уже в том письме писала и еще раз пишу: как же ты меня приглашаешь так внезапно, если я от Литфонда завишу, и если ты там с другой семьей?[40] А?

Жду тебя, целую 100000. Твоя мама (рис.)

 

*

Москва, июнь 1978[41]

 

Семен Липкин и Инна Лиснянская в Армении, 1972

Дорогая моя деточка! Ленусенька, уже четыре дня, как получила твоё письмо и семь дней, как пытаюсь тебе дозвониться – у меня не получается. А так хочется услышать твой и Федькин голоса. Говорили несколько раз по телефону с Серёжей. Он мне сказал, что Феденька опять нервный и что посоветовал тебе давать ему димедрол[42]. Доченька, еще я знаю, что тебе тяжело управляться, но вот уже мало осталось – и Серёжа приедет[43]. Рукопись твою Серёжа обещал взять у Любови Григорьевны[44] и занести мне вчера, но почему-то не звонил и не зашёл, наверное, очень замотался предотъездно.

Как не повезло вам с погодой. Да и нам не повезло! Вчера звонил папа, долго разговаривали. Рассказал, что говорил с тобой и Феденькой по телефону. Сегодня он, может быть, заглянет ко мне. Я чувствую себя вполне сносно, 26-го на два срока еду в Переделкино. Была дней пять тому назад в театре на Малой Бронной. Смотрели плохую пьесу « Веранда в лесу», но этот вечер – обратный путь, навсегда останется в моей душе. Мы шли – я, Макс[45] и Ревичи[46] до Арбата. У меня была такая ликующая свобода движенья – трудно это счастье даже объяснить, впервые за 14 лет я шла вечером по городу без всякого напряжения. Шли по Гоголевскому бульвару (Суворовскому?). От непонятного освещения все стены слева были розовыми, как будто это только одно дерево сирени, которая безумно цвела, осветило всю улицу – такая красота, такая радость!

Ездили вчера в Тропарёво, в новый дом к М.С[47]. Чудное место, дивная квартира. Приближаются моё полста[48] – как печально, что тебя не будет, но мы потом с тобой, Федькой и Серёжей отметим. Таким образом, помолодею на полтора месяца, а то и на два! Твою вещь возьму у Любови Григорьевны и буду читать в Переделкине, и напишу тебе.

Все эти дни у меня бесконечные люди, и раз в восемь дней приезжает Семён, чтоб душу помотать. Впервые жалею, что и 24-го приедет. Без него мне было бы свободно, не напряжённо, а значит – весело.

Ко мне нахально дважды приходила Глушкова[49] на предмет – поесть, занять денег, сказать неприятное. Единственно, что путное (хотя и не знаю, хорошо ли это) сказала, что о тебе в Литобоз пишет молодая поэтесса и полукритик, ах, фамилию забыла! Смысл – молодой о молодом. В Переделкино я ездила в гости и там видела Рыбакова[50], которого благодарила за тебя, а он опять мне талдычил, что я должна организовать прессу[51]. Но что я могу? […]

Ленусенька, вроде бы и все мои-наши новости. Не знаю адреса Оли Аврамец[52], если бы Серёжа ко мне заглянул, передала бы с ним ей свою книжку[53]. Кого ты видишь, была ли в Дубултах? Или сейчас с Феденькой тебе не до далеких прогулок?

Целую тебя и Федюшку – два мои солнышка любимые. Мама – баба.

 

*

Москва, июль, 1978

 

Здравствуй, доченька!

Доченька моя, именно – здравствуй, в смысле здоровья! Что же это с тобой было? Надо же 4-5-го ты мне снилась – не хотела есть, да ещё нашла какие-то гвозди и стала сама себя колоть. Я проснулась и кинулась звонить к Миле[54], он сказал, что папа с тобой говорил и что ты и Феденька здоровы. Серёже я послала телеграмму через Юру Бабёнышева[55]. Он сказал, что послал, показал квитанцию, но очень удивился, что на проспекте нет ни дома, ни квартиры, в чём всё-таки уверил работницу почты – раз я так написала. Может быть, всё-таки Макаров известен на проспекте Порука, и был мною поздравлен?

Спасибо тебе за это письмо. Леночка, много думаю о твоей вещи, в общем, я как тебе и написала в предыдущем письме – ты талант, но будь к себе, вернее к тому, что в тебе, бережливей. Беречь – это лелеять в художническом смысле  каждое слово.

Милая моя девочка, я себя чувствую хорошо, радуюсь, смеюсь, не удручаюсь, но, видно, никогда о радости, кроме как в разговоре и в письме, сказать не сумею. Это – другое дело. Это – не душа, а оболочка, которая воспринимает радостно вдруг окружающее и сама меняет цвет – и люди видят меня смеющейся, весело рассказывающей что-либо смешное, а стихи меж тем – то, что не может измениться, что может либо увеличиться, либо уменьшиться. Леночка, девочка моя, напиши мне побольше о Феденьке. Написала ещё один стишок, а так живу, дышу, слава богу, и радуюсь. И, может, вся моя с детства беда именно в том, что у меня ничего не притупляется, всё болит – даже счастье. Рада, что ты сейчас всё-таки отдыхаешь, иногда тупость – есть тот отдых, в котором лениво, но сосредоточенно зреет мысль. Сколько раз у Пушкина о лености и лени – это плодочреватое  отупение. Сейчас пошлю тебе это письмо, но у меня не оказалось больше авиаконверта. […]

 

*

Красновидово, лето 1989

 

Дорогая моя доченька!

Я счастлива, что так всё хорошо проходит в Вильнюсе[56], мне и Серёжа вчера говорил – я звонила! Очень давно ждала от тебя весточки, но понимала, как ты занята. Рада, что вся твоя тяжёлая, но благородная затея принесла тебе чувство осмысленного удовлетворения. Жду не дождусь твоей книги[57] – одно другого не подменяет и не исключает. А то, что тебе кажется, что теперь бы ты писала иначе, это совершенно оправданное писателем состояние, если с ним не всё кончено.

Я же мечтаю писать, как писала, да почти ничего не пишу. Всё – уже, наверное. Мама моя странно и нелегко болеет, и меня изгрызает совесть, но я не могу бросить Семёна, который, растолстев за год, сейчас чувствует себя не лучшим образом. В общем, старость – не радость. Что касается меня, то я, по-моему, уже завершила вчера зубную эпопею – Илья Давидович доводил до дела. Пока была со мной Машка[58], я как-то ещё могла подумать и даже черкнула два стишка. Теперь, при царствовании Изольды[59], мне это вряд ли удастся. Похолодало – плохо, скучно и т.д. Завтра буду в городе, Семён, совершенно не сообразуясь со своим здоровьем и погодой, собирается к своей маме на кладбище. Как жаль Эфроимсона[60]! Но что поделать – старость и смерть – это так близко, увы! И я испепеляюсь душой за моих стариков, хоть уже сама – старуха. Хотя на вид – приодета и выгляжу неплохо. Никто, ни один человек, получивший от меня подарок, не радовался так бурно – по-детски, так восторженно, как мама. А я ей привезла всего только белую шелковую блузку. Никаких возвышенных мыслей во мне нет. Быт, быт и тревога. Радуют меня только дети, которых я почти никогда не вижу. Как я была счастлива, когда получила Федькино письмо! И его и твоё перечитываю.

Жизнь разносит нас далеко, но в душе все ваши существования умещаются в светлый уголок, хотя также небестревожный на фоне действительности, мало что хорошего сулящей. Стоят осенние дни, вокруг домов, в особенности первого от дороги – дивные цветы и цветоводы, и огородники. Везде – красиво. Но я мечтаю о Переделкине, куда отправлюсь с Семёном в середине сентября. Он же туда не хочет и едет из-за обстоятельств, т.е. неимения домработницы. Однако здесь можно нам быть именно в каникулярные времена – летом и зимой, потому что есть люди и кое-кто с машинами. А так никого, если что, и ничего – не дозовёшься.

Быть вдали от родных я уже привыкла с раннего детства, и всё-таки…

Говорила по телефону с папой, он послал Хлебникову[61] стихи и написал: «Лично», а ему отвечали по телефону другие люди и говорили, что стихи им не нравятся. Жаль Годика! Казалось бы, всё – ясно, но он хочет, чтобы я при встрече, а она должна быть, спросила у Хлебникова, читал ли он стихи лично. Конечно, я обещала, что спрошу. И, конечно, спрошу.

Но что, как я понимаю, толку? Но, правда, папа по телефону тут же сказал: «Ну и чёрт с ними, у меня в «Современнике» выходит в начале года книга[62]. Я поддержала: «Так это же замечательно!», а он снова нелогично: «Лучше напечататься один раз в журнале, чем выпустить книгу».

Бедный, я о нём стала много думать, в сущности, мы и в самом деле мало чем отличаемся в стихотворчестве друг от друга, и, может быть, он прав, говоря: «Что поделаешь, у каждого своя судьба», имея в виду себя и меня. Господи, всех близких жаль.

Душа моя теперь – орган жалости и беспомощности, и только. У Семена также в начале того года выходит книга в «Современнике»[63] – 7 листов – зонным.

У меня – неясность, ясность только в объёме – 4 листа – чепуха. Надо бы пойти к директору, похлопотать, поговорить, но я на это совершенно не способна. Как будет, так и будет.

Твой «Фазан»[64] Калугину[65] понравился, он считает, что очень хорошая вещь, но нужны мелкие стилистические правки, передал читать редактору.

Крепко тебя целую. Привет от Семёна. Твоя мама.

 

*

Красновидово, июль 1989

 

Дорогая моя деточка! Вдали ты – всегда для меня несмышлёный ребёнок, – встретимся – взрослый человек, хотя такой детски-непосредственный, что аж страшно… Такой самостоятельно-своенравный!

Серёжа при встрече меня успокоил, дескать, больше не температуришь. Так ли это?

Леночка, я дозванивалась до Хлебникова два дня, что была в Москве, но с ним лично поговорить не удалось – он живёт в ДТ «Переделкино», ещё пока до отпуска приезжал на работу. Но через Аню[66], его жену, которая ему передавала, что я звоню по твоему делу – Фридл.

Наконец, перед самым моим отъездом Аня позвонила и сказала, что Олег сообщает мне, что без Коротича[67] он ничего не может решить никогда, а тот в командировке. Я спросила: «А читал ли твою работу  Олег»? Этого она не знала. В общем, думаю, что только к твоему приезду что-то прояснится. Буду в Москве 8-10 августа предположительно. Здесь отменены автобусы до середины сентября. Это очень усложняет жизнь, сложную и без того. О себе мало что могу сообщить нового, Серёжа меня видел. 8 августа – понедельник, и есть надежда, что кто-нибудь нас возьмёт на машине в город. Живу, ничего не пишу. Значит, так надо. Вокруг жара и красота. Огородники снимают большой урожай, цветут разнообразные цветы от табака, удивительно дивно-пахучего, до флоксов и дамских башмачков, тигровых лилий и других цветов с диковинными именами. Но я выхожу вечером, хорошо укутав голову. На минут сорок, мне с этим чертовым артритом рекомендовали больше лежать, да и силы надо беречь – что-нибудь согреть либо сготовить. Есть могу только что-нибудь мягкое потихоньку. Стара, да неразумна. Дёрнул меня бес стирать в порошке, за свою глупость аллергическую и расплачиваюсь. В городе меня записали на радио – 7 минут, передача должна быть 15-го в 8 часов, то ли 12, то ли 15 минут из программы: «Из поэтической тетради» – есть такая рубрика. Была у мамы, отдала ей рецепт, м.б., в 4-ом Управлении получат это лекарство против опухоли на правой доле щитовидки. Все же – щитовидка – установили у Александра Викторовича[68] на УЗИ.

Вот говорила – Серёжа всё расскажет, а сама – замолола и всё – про себя.

Лит. новостей и сплетен – никаких, все обсуждают выступление по телевизору журнала «Наш современник». Ужасен – Распутин. Умён и хитёр Астафьев – призывал русский народ читать сентиментальную литературу от японцев до французов, а не «Детей Арбата» или Гроссмана. Гроссман назван походя. Но об этом при встрече.

В городе я не успела тебе написать письмо, были трудные дни дозваниванья и сборов. […]

Рада, что мои внуки, как говорит Серёжа, блаженствуют. Здоровы ли сейчас? Как твоя вёрстка? Кажется мне, судя по твоему письму, что первое моё – ты не получила.

Здесь меня, кроме Мимы[69], никто не навещает. […] Читаю по мере сил и охоты. Прочла Жигулина в «Знамени», а впрочем, все страшные материалы уже поднадоели, ибо выхода из тупика я не вижу для государства. Очень прошу, не перегружайся, немного охолодись, моя девочка, иначе не выстоять.

Целую тебя и детей и Серёжу, надеюсь 8-9-го застать дома весточку от тебя.

Твоя мама никудышная.

 

*

Красновидово, июль, 1989

 

Семен Липкин и Инна Лиснянская в Армении, 1972

Дорогая моя доченька! Очень беспокоилась за вас – из Дубулт поступали претревожные сведения – море отравлено, воду из реки пить нельзя! Ты не оставила мне адреса, и я не могла поздравить Серёжу с днем рождения, поздравляю с изрядным опозданием и желаю ему здоровья, счастья, бодрости духа, – не такая уж лёгкая у него жизнь, как, впрочем, и у всех нас. Только одиннадцатого прибыли в столицу нашей родины и 12-го, побывав с утра в клинике до двух, сделав ряд исследований по семёновским сердцам и ногам, а также по моим сердцам и щитовидке, в пять выехали в Красновидово. Ехали два часа по воде из-за чудовищного ливня, но, слава Богу, прибыли. Не хочу описывать трудности по покупкам, погрузке и разгрузке. Сейчас лежу – отхожу. Поэтому пишу тебе не из города, а на даче, завтра Пискунова поедет в столицу и опустит в ящик письмо для тебя. 11-го была занята дозваниваньем до «Огонька» и закупками.

Дозвонилась, но, увы, Хлебников ещё не читал, так думаю, сказав мне корректно, что ещё не со всем познакомился и ничего определённого сказать ещё не может. Мне это было тем более обидно, что на меня он обрушил целый шквал восхвалений по поводу моей подборки от Евтушенко до Андрея Дементьева и других многих лиц. Такой реакции на мою публикацию ещё не было никогда в жизни.

Оказывается, таким типам, как я и ты, надо долго жить для дружного внутрилитературного признания. Поэтому умоляю тебя – не изводись. Если хочешь сесть и написать про Фридл[70], то, родная моя, попробуй об этом не говорить, всё выплескивается. У меня, например, была более чем скромная задача – музыка «Поэмы без героя», но я стольким читала то, что уже есть, а что хуже – порассказала то, что ещё будет, и вот ни строчки не могу написать дальше, хотя в голове есть весь материал[71]. Но ты, уверена в этом, наведёшь на столе чистоту, немного успокоишься и всё – напишешь. Я вовсе тебя не утешаю, а уверена в твоём таланте и предназначении.  Поверь, это – не материнское, а писательская уверенность, которая есть и у Семёна в отношении тебя. Семен на днях сказал: «Да, Толстая пишет словесно-стилево изощрённей Лены, но  герои её намного знакомее и бледней, чем у Лены. Видимо, сейчас внимание сосредоточено на «как» писать, а не на «что». А «что» – куда главней – суди по Гроссману! Думаю, если Лена все же будет чуть-чуть тщательнее со словом обращаться – победа непременно – за ней». Вкратце передала семёновский монолог. Меня неделю искало радио – нашло 12-го, но я отказалась, вернее, отодвинула запись на две недели. У меня нет сил пока ни на что из-за трудности быта – при такой мерцалке. Но мне уже – 66 лет, и всё в руках Божьих.

Я тебя умоляю, береги своё здоровье, нервы, не кидайся на всё и на всюду. Уединение – даже при детях с их проблемами – более плодотворно, чем желание всем-всем помочь, всех-всех охватить своим неотразимым энергичным обаянием. Это мстит творчеству, я это знаю по себе тридцатилетней. Прости меня, доченька, что я провожу параллели между тобой и мной, но всё же ты – моё дитя во многих смыслах, несмотря на то, что ты и талантливей меня, и образованней, и лучше.

Напиши мне о детях, как они, мои прекрасные, совершенно обделённые моим вниманием или помощью, вызывающие восторженные воспоминания Красновидовцев?

[…] Маша уехала на два месяца. Конечно, при нынешней ситуации необходимо иметь постоянную домработницу, чтобы выжить.

О стихах я и не помышляю или хотя бы о перепечатке того, что написала по Ахматовой. Думать об этом – бред. Я смирилась, и кое-как занимаюсь бытом, и не ропщу.

Не думай, что я тебе жалуюсь на жизнь, просто правдиво её описываю. Здесь при сильной недавней жаре я два раза даже в речку окуналась! Благо – мелко. А какая пловчиха была в молодости! Удивительно вспомнить! Как бы там ни было – я прожила напряжённо-счастливую жизнь – шипы и вдохновенье. Это на полу не валяется. И ты когда-нибудь поймёшь, что ты – тьфу-тьфу не сглазить – счастливица, избранница судьбы, как по тяжести земной, так и по полёту дуновенья Божьего.

Опиши мне красоту, в какой пребываешь и какую я мечтаю увидеть, да вот – «мечты, мечты, где наши сладости?» – как в войну говорила моя армянская предобрейшая баба Соня. Одно из самых моих сейчас острых переживаний – Нагорный Карабах[72]. Молюсь! Какой народ! Ведь два с половиной миллиона было вырезано. Да, из трагических половинок составлена моя кровь. И первая половина, которая тебе не даёт житья, все равно восторжествует. Хотя жертв не вернёшь и во веки веков не оплачешь! Но послушай песни на иврите – как они жизнерадостны!

Поцелуй детей, скажи Маньке – что дракон – её, а Феденьке тоже что-нибудь придумаю.

Поцелуй Серёжу. Привет и поцелуй от Семёна.

Люблю и целую 10000000 раз. Твоя мама.

 

____________

 

Примечания:

1 Моя подруга-хромоножка, приятельница со времен нашей учёбы в художественной школе на Пресне, и сводная сестра Наташа Гилярова, пребывали в тоске и депрессии, – мама упомянула именно их по той причине, что сама в то время пребывала в тревоге и, нуждаясь в моей поддержке, ревновала меня ко всем.

2 Папа переехал из Химок к своей новой жене, в ее доме, действительно, царил елейный дух, и папа быстро им проникся.

3 Раиса Сумбатовна Адамова (1911 – 1991).

4 Позднее мама страшно мучилась виной перед Раисой Сумбатовной. Это видно по ее неопубликованному стихотворению от 30-го августа 1984 г.

 

И мать свою ославила,

И дочь свою оставила,

А посему – тюрьму,

Строгорежимность лагеря

Иль ссылку в зону ягеля

Мне всё одно – приму.

Мне б только мать-армяночку,

Мне б только дочь-смутьяночку

Утешить в эти дни.

Они-то все простили мне,

И душу отпустили мне,

И судят не они.

 

Я все приму безропотно,

Но думаю, что хлопотно

Со мною будет вам, –

Предамся в ваши руки я,

Пройду все ваши круги я,

Но воли – не отдам.

 5 Мама переводила с подстрочников аварскую поэтессу Фазу Алиеву (1932 – 2016).

6 Оля Лиснянская, мамина сводная сестра.

7 ДСК Красновидово.

8 В ту пору мама снимала квартиру на Беговой, рядом с Марией Петровых и ее дочерью Ариной Головачёвой.

9Я училась в Литературном институте им. Горького.

10 Мамины сводные сёстры, Света и Оля, переехали из Баку в Москву.

11 Коренберг Шабе Перцевич (1900 – 1974).

12 У папы было два дня рождения, настоящий – 15 марта, и 9 мая – день Победы. Про «настоящий» мы не знали, пока не увидели его в метриках, так что отмечали всегда 9 мая.

13 Мамина сводная сестра Оля.

14 Знаменитый педагог по скрипке Феликс Андриевский, его жена-пианистка, лауреат конкурса Шопена, Ирина Зарицкая, и их дочка Аля жили в нашем подъезде, на втором этаже. Мы жили как одна семья, их отъезд в Израиль осиротил меня в буквальном смысле: я жила одна, и они меня подкармливали и веселили.

15 В 1970 году я ездила на свадьбу к девушке, с которой познакомилась в поезде. Об этой поездке я написала повесть «В главной роли», она была опубликована в 1989 г. в книге «Открытый финал», изд. «Советский писатель», 1989 г.

 16 Годель – настоящее имя папы.

17 3.5.1972. Здравствуй, мама! Пишу тебе прямо сразу после твоего звонка. В первый раз за прошедшие 2-3 года я действительно была счастлива, услышав твой голос. И я поняла, что тебя люблю. Все эти годы мне было очень трудно. Я была к тебе жестока, несправедлива, знаю, но вовсе не потому, что злая (ты прекрасно знаешь, что я не такова). А потому, что не могла смириться с произошедшим. По своей наивности ты думала, что если будешь со мной пряма и откровенна, то я не смогу не ответить тебе тем же. Эту черту я переняла от тебя. Мне тоже кажется, что всё то, что я говорю, должно быть понятно всему миру, и страшно огорчаюсь, когда оказываюсь белой вороной. Я знаю, что очень похожа на тебя. И все три года я страдала из-за этой похожести. То, что я тщательно таю в своей душе, у тебя наружу, и это ещё больше пугало меня. И резкость моего характера отчасти тоже объясняется страхом быть на тебя похожей. Мне всё казалось в тебе какое-то притворство, я слушала тебя, а сама старалась выделить из всех твоих слов хоть крупицу правды. Не знаю, откуда бралось во мне это недоверие.

Даже на аэровокзале, когда я пришла тебя проводить, ты говорила с Семёном о каких-то его делах, а потом только, когда объявили посадку в автобус, поняла, что я рядом. Вообще меня обижало многое. Твое желание поделиться всем часто шло тебе во вред. Например, тогда, когда ты говорила мне, что Семён сказал, что мой обед хуже его жены. А после этого я должна была видеть его, здороваться с ним и разговаривать.

Сама подумай! Весь этот перечень не для того, чтобы укорить тебя. Просто я хочу тебе объяснить причину такого отчуждения. Или помнишь, те  ботинки, которые теперь носит отец. Тогда я спросила, у тебя в Переделкине: «Кому это», естественно подразумевая, что папе. Оказалось, нет. Я не понимала, как можно заботиться и о нём, и об отце. Отец пил, ты ничего не знала. Я никогда тебе ничего не рассказывала о том, что у нас дома. В том, что произошло у вас с папой, нет виноватых, я это понимаю. Но ты не представляешь, как трудно мне было приходить к тебе в чужую квартиру, зная, что с отцом. Мне казалось, что мы стали с тобой такими чужими, что ты совсем не понимаешь, как я страдаю, и сколько сил мне стоит сохранять внешнюю спокойность, или внешнюю тупость, не высказывая своих чувств. Мои личные несчастья казались мне мизерными  по сравнению с той трагедией, которая произошла между вами. Кстати, и папа никогда в полной мере не понимал этого. Или делал вид, что не понимает. Скорее всего. Когда я приехала из Малеевки и расплакалась, отец сказал: «Не вижу причин расстраиваться». Мне казалось, что я утратила любовь к тебе. А когда бывает такое ощущение, то всякие мелочи начинают раздражать, обижать. Но, слава богу, это чувство прошло. И думаю, навсегда. Я снова, как в детстве, скучаю о тебе. Конечно, я тогда в Дубултах заставила тебя попереживать, но ты могла хоть с кем-нибудь поделиться, а я всё копила в себе, я все вечера ходила одна с мокрыми глазами, и то кафе должно было тебе что-то объяснить. Тем летом мы пережили с тобой самый страшный момент, и я уверена, что этим летом будем с тобой прекрасно жить, дай Бог. Я сделаю свою работу, ты будешь писать стихи. И всё будет отлично. Целую тебя. Лена.

18 В моей повести «Катушка» описывалось, как мама купила в подарок две одинаковые пары ботинок, мужу и возлюбленному.

19 Мама вступила в писательский кооператив на ул. Усиевича.

20 Чилийская поэтесса, лауреат нобелевской премии, Габриэла Мистраль (1889–1957). Мистраль, Г. Стихотворения. Поэзия Латинской Америки: сб. – М.: Худож. лит., 1975

21 Театровед Раиса Моисеевна Беньяш (1914 – 1986) тогда отдыхала в Дубултах.

22 Евгения Семеновна Гинзбург жила в Дубултах, мы с ней часто встречались, видимо, я читала ей «Танцуйте с нами».

23 Мама закончила поэму «Круг».

24 Поэтесса Мария Сергеевна Петровых (1908 – 1979), близкий друг Липкина и мамы.

25 Элла Владимировна Брагинская (1926 – 2010), переводчик-испанист.

26 «На Байкале островков из рыжих цветов не было, а может, и были в весенний сезон, а в летний – оранжевели только в тайге. Зато мы с Липкиным еще до Горячинска, еще в Улан-Удэ посетили дацан. Куда бы я с Липкиным раньше или позже ни ездила, он первым делом посещает храмы. Так, будучи во Львове, мы отстояли службу в униатской церкви, отсидели – в католической, в Пскове посетили недействующую старообрядческую, и так далее… Посещение храмов – настоятельная потребность Липкина, чья лирическая и эпическая поэтика, как мне думается, содержательно отличается от других поэтов тем, что Липкин изнутри каждой конфессии, каждой нации умеет трепетно, как изнутри собственной, видеть Создателя. Я, пожалуй, не вспомню никого из служителей муз, чья муза столь экуменистична. Вот и в Улан-Удэ мы  прежде всего отправились в дацан. Но не доехали, а километра полтора уважительно пешеходили к храму. За полкилометра воздух тихохонько зазвенел, такого воздушного звона я никогда в жизни не слышала. Липкин мне объяснил, что это – колокольчики дацана, и звенят круглосуточно при малейшем колебании воздуха. Только там я поняла, что воздух не бывает неподвижным даже в неподвижную погоду. Самого дацана, околдованная маленькими колокольчиками, почти сплошь висящими на наружных стенах, я не запомнила. Смутно помнится и бритоголовый, с узким и смуглым лицом в пурпуровом одеянии лама, показывающий нам Священную Книгу. Еще запомнились плакатики с крупными изречениями на древнем тибетском языке. На обратном пути, когда я вновь заговорила о нежном пенье колокольчиков, Липкин, обижаясь за все изваяния, которые я невнимательно осмотрела в дацане, учил меня: «Надо быть полюбознательней, если б на твоем месте была Ахматова, она бы задала ламе еще больше вопросов, чем я. Это – единственный на территории СССР действующий буддийский храм, подумай только – мы сейчас почти на границе с кочевнической Монголией, не так давно принадлежавшей Китаю»! (Из моноромана «Хвастунья»).

27 Я была занята сочинением «Танцуйте с нами», и очерки писал за меня мой будущий муж Серёжа Макаров. Для зачета по практике я должна была опубликовать 3 очерка в периодике. Один – о рыбаках, из-за чего я и поселилась в Лапмешциемсе. Я честно наблюдала жизнь рыбаков: ходила с ними в море ловить угрей, на танцплощадку – наблюдать нравы, и т.д., – но, кроме фразы «Напротив клуба – фонтан», дело не двигалось. Серёжа сказал, что напишет сам, и я решила сдать ему две общие тетради с записями. «Вот этого не надо», – сказал Сережа. Его очерк под моим именем опубликовали в газете «Советская молодёжь», заголовок придумал редактор: «Каждому нужен – для каждого свой». Вторую, про продажу ювелирных изделий из янтаря, он же назвал «С молоточком у дверей», а третью уж не помню. Что-то про театр, там Серёжа умудрился похоронить живого директора драматического театра, но, как ни странно, кроме наших приятелей, этого никто не заметил.

28 Мама хотела, чтобы я перебралась из темной квартиры на первом этаже, но ничего из этого не вышло.

29 Узбекская поэтесса (1915 – 1996).

30 Арина Головачёва, дочь Марии Сергеевны Петровых.

31 Писатель Александр Шаров (1909 – 1984).

32 Драматург Самуил Алёшин (1913 – 2008).

33 Драматург Геннадий Мамлин (1925 – 2003).

34 Поэт Григорий Корин (1926 – 2010).

35 1. 8.1974. Привет, мамуля! Как ты там в своём Переделкине? Я в своём Лапмешциемсе живу и в ус не дую. Валяюсь на пляже, утром пишу, гуляю по берегу (благо хорошая погода уже 3 день).

Хожу, смотрю на сети, на лодки, нюхаю, как пахнут водоросли, и давлю пятками божьих коровок, которых здесь тьма. Представь себе сплошной муравейник из божьих коровок, от них весь пляж стал красно-коричневым, они плавают в море, ползают по телу, залезают в уши и всюду, куда можно влезть.

Пишу много и, как мне кажется, какую-то муру. Скучаю. Но скоро я уже буду не одна. 6-го приезжает Нинка Вечеславова. Я и рада и не рада. Одной как-то вольней. Она, конечно, меня не стеснит, но заботы какие-то прибавятся. Вообще, одиночество – штука очень полезная. Особенно для такой трепушки, как я. В первый раз попадаю в ситуацию, когда никому не надо рассказывать, что я делала вчера, а что позавчера, что я думала вечером о себе и о мире и т.д. Если бы мне удалось здесь навсегда отделаться этой скверной привычки рассказывать о том, что у меня на душе, я бы стала просто гораздо лучше. А мне этого искренне хочется.

То, что писала о Семёне, меня радует. Только не знаю, надолго ли хватит его такого к тебе отношения. Т.е. внешних проявлений этого отношения. Я бы очень хотела, чтобы тебе стало полегче. И на душе, и на сердце, и в сердце. И меня настораживают эти дни с нитроглицерином. Ты всё-таки следи за собой.

Я немного загорела, особенно морда. Коричневая, как у негритёнка. Сегодня жарила себе на обед мясо и ела его с кровью. Возврат к природе. Ем как – следует, с хлебом, хожу пешком и босиком при всём при том, сплю 10 часов в сутки и молчу. Раньше было неприятно есть одной, а сейчас я даже способна соорудить для себя салат. У меня здесь есть приёмник, так что я часто слушаю всякие передачи и тем самым приобщаюсь к цивилизованному миру.

Но самое смешное – это то, что все мои «интеллигентские» страдания и связанная с тем писанина кажутся такими незначительными по сравнению с этой здоровой дикой жизнью, которая меня тут окружает. Совершенно не похоже на обстановку, в которой я когда-либо жила. И эта новая обстановка совершенно сбивает меня с панталыку. Пишу-то я о своём бесконечном вранье и притворстве, а, живя здесь, ощущаю свою неподдельность и не вижу в себе ни капельки притворства. Спрашивается, если это извечный человеческий порок и человек, поменяв среду обитания, может стать другим, то о чем мои речи?

В общем, голова сворачивается набекрень от данных противоречий. Но когда я посещаю Дубулты, мои недостатки вступают в силу, хотя в гораздо меньшей степени. Вот такой у тебя Жан Жак Руссо.

Целую тебя крепко и передаю привет от всех божьих коровок Рижского взморья. Пиши, не болей и будь умницей. Твоя загорелая неряха Лена.

36 Григорий Корин. «Прямой переулок»: Стихи. М., 1974

37 Наум Гребнев (1921 – 1988).

38 А.К.

 

Дай Бог вам настроенья

И лёгкого пера.

Моё стихотворенье

Написано вчера.

 

Вчера снега сходили,

И Сетунь била в мост,

Колокола гласили:

Настал великий пост!..

 

Всё было бы спокойней,

Всё было бы как встарь,

Когда б на колокольне

Не женщина-звонарь.

 

Любя свой хлеб жестокий,

На стыке двух времён

Какой она широкий

Раскачивала звон!

 

И ямб тысячестопный,

Год, месяц и число –

Весь мир послепотопный

Куда-то вдаль несло…

 

39  В мамином блокноте стихотворение датировано 4-м августа 74 г.

40 Я пригласила маму на Рижское взморье, где в рыбацком поселке сняла две отдельные комнаты – для себя чердак, а для папы с женой и падчерицей, – большую комнату в доме напротив. Рыбацкий поселок был не для мамы, а путевку в дом творчества Дубулты надо было закатывать в Литфонде загодя.

41 Писем 1975-1977 гг. нет, поскольку пока сыну Феде не исполнилось трех лет, мы из Москвы не выезжали.

42 Федя был егозой, плохо спал, но димедрол я ему никогда не давала.

43 Мы жили летом на Рижском взморье.

44 Переводчица Любовь Горлина (1926 – 2013), мать моей близкой подруги Ольги Вронской.

45 Писатель Макс Бременер (1926 – 1983).

46 Поэт Александр Ревич (1921 – 2012) и его жена Мария (1922 – 2014).

47 Мария Сергеевна Петровых переехала с Беговой в Тропарево.

48 24 июня 1978 г.

49 Поэтесса Татьяна Глушкова (1939 – 2001).

50 Писатель Анатолий Рыбаков (1911 – 1998).

51 Речь идет о моей первой прозаической книжке «Катушка».

52 Подруга мамы.

53  «Виноградный свет», Советский писатель, 1978 г.

54 Папин брат, Михаил Шабеевич Коренберг (1924 – 1966).

55 Юрий Крутогоров, муж Инайки Бабенышевой.

56 Я была куратором выставки «Детские рисунки концлагеря Терезин».

57 «Открытый финал». Советский писатель, 1989.

58 Мария Лыхина.

59 Изольда Щедровицкая.

60 Мой учитель жизни, генетик Владимир Павлович Эфроимсон умер 21 июля 1989 г.

61 Поэт Олег Хлебников в ту пору был редактором «Огонька».

62 Григорий Корин. «Последняя треть». М.: Современник, 1990.

63 Лунный свет: Стихотворения и поэмы. М.: Современник, 1991.

64 Моя повесть «Где сидит фазан».

65 Поэт Игорь Калугин (1943 – 2005).

66 Поэтесса Анна Саед-Шах.

67 Виталий Коротич, главный редактор журнала «Огонёк».

68 Проф. Недоступ А.В.

69 Жена Наума Гребнева.

70 Художница и педагог Фридл Дикер-Брандейс (1898 – 1944), героиня моего романа.

71 Музыка «Поэмы без героя» Анны Ахматовой. – М.: Худ. лит., 1991.

72 Летом 1989 года Армянская ССР ввела блокаду Нахичеванской АССР. Народный фронт Азербайджана в качестве ответной меры объявил экономическую и транспортную блокаду Армении.

А это вы читали?

Leave a Comment